Стивен Кинг - Иерусалим обреченный [= Жребий; Салимов удел; Судьба Салема; Судьба Иерусалима / Salems Lot]
«С какой стати я так подумал?»
Ответа не было.
* * *Он опустил боковое стекло, направив поток холодного воздуха на Хорька, и, к тому времени как «ситроен» подъехал к дверям Евы Миллер, Хорек обрел какое-то смутное полусознание. Бен отволок его, спотыкающегося, через заднюю дверь в кухню, слабо освещенную горящей печкой. Хорек застонал, потом пробормотал хрипло: «Чудесная девчонка, а замужние, они… знаешь…»
От стены отделилась тень и оказалась Евой, огромной, в потрепанном домашнем халате, с тонкой сеткой на волосах. Лицо ее выглядело бледным и призрачным от ночного крема.
— Эд… — проговорила она. — Ох, Эд, ты опять?
Глаза Хорька открылись при звуке ее голоса, и лицо тронула улыбка.
— Опять, опять и опять, — прохрипел он. — Ты-то должна знать, кажется.
— Вы не могли бы отвести его в спальню? — попросила она Бена.
— Конечно, невелик труд.
Он крепче обхватил Хорька и втащил его по лестнице.
Дверь в комнату оказалась открытой. Оказавшись в кровати, Хорек в ту же минуту лишился всяких признаков сознания и погрузился в глубокий сон.
Бен осмотрелся. Комната выглядела чистой, почти стерильной, порядок в ней царил, как в солдатском бараке. Когда Бен принялся за ботинки Хорька, Ева Миллер сказала у него из-за спины:
— Оставьте, мистер Мерс. Идите к себе.
— Но надо же…
— Я раздену его. — Лицо ее было серьезным, исполненным достойной печали. — Я делала это раньше. Много раз.
— Ладно.
— Бен отправился наверх, не оглянувшись. Он медленно разделся, подумал, принимать ли душ, и решил обойтись. Лег, смотрел в потолок и не спал очень долго.
6. Лот (2)
Осень и весна приходили в Джерусалемз Лот внезапно, как тропические рассветы и закаты. Но весна — не лучший сезон в Новой Англии: слишком коротка, слишком неуверенна, слишком склонна без предупреждения превращаться в яростное лето. В апреле случаются дни, которые остаются в памяти дольше, чем ласка жены, чем ощущение беззубого ротика ребенка на соске груди. Но в середине мая солнце встает из утренней дымки авторитарно и властно, и вы знаете, стоя в семь утра на пороге, что роса испарится к восьми, что пыль, поднятая автомобилем, будет висеть в неподвижном воздухе минут пять и что к часу дня у вас на третьем этаже текстильной фабрики будет девяносто пять градусов[3] и рубашка облепит вас, будто промасленная.
И когда во второй половине сентября приходит осень, она кажется старым желанным другом. Она устраивается, как и подобает старому другу, в вашем любимом кресле, раскуривает трубку и рассказывает до ночи о виденном и слышанном с тех пор, как вы расстались.
Так продолжается весь октябрь, а иногда и добрую половину ноября. Небеса остаются ясными, темно-голубыми, и по ним спокойными белыми овцами плывут облака. Начинается ветер, который уже не успокаивается. Он торопит вас по улице, он сводит с ума опавшие листья. От ветра у вас начинает ныть где-то глубже, чем в костях. Может быть, это просыпается в душе нечто древнее, видовая память, требующая: перемещайся или умри. От этого не спрятаться в доме. Вы можете стоять в дверях и следить, как движутся тени облаков через Гриффиново пастбище на Школьный Холм — свет, тень, свет, тень, свет, тень — словно открываются и закрываются божьи ставни. Можете следить, как осенние цветы кланяются ветру, будто многочисленные и безмолвные молящиеся. И если нет ни машин, ни самолетов и ничей дядюшка Джон не стреляет фазанов в соседнем лесу, то кроме биения собственного сердца вы можете услышать еще один звук: звук жизни, завершающей цикл, ждущей первого зимнего снега для исполнения последних своих обрядов.
* * *В тот год первым днем настоящей осени оказалось двадцать восьмое сентября — день, когда Дэнни Глика похоронили на кладбище «Гармони Хилл».
В церковь ходили только родные, но кладбищенская служба была открытой и туда собралась немалая часть города: одноклассники, любопытные, старики. Они приехали по Бернс-роуд длинной цепью, местами скрывающейся из глаз за очередным холмом. Фары всех машин горели, несмотря на солнечный день. За полным цветов катафалком и «меркурием» Тони Глика, в четырех машинах ехали родственники. Дальше вилась длинная процессия автомобилей: здесь были Марк Петри (к которому шли в ту ночь мальчики) с отцом и матерью; Ричи Боддин с семьей; Мэйбл Вертс в машине мистера Нортона (беспрерывно рассказывающая обо всех виденных ею похоронах вплоть до 1930 года); Ева Миллер, везущая в машине близких подруг Лоретту Старчер и Роду Керлс; Перкинс Джиллеспи с помощником Нолли Гарднером в полицейской машине; Лоуренс Кроккет с желтолицей женой; Чарльз Родс, угрюмый водитель автобуса, ездящий на все подряд похороны из принципа; семейство Чарльза Гриффина с Холом и Джеком — единственными отпрысками, оставшимися в доме; Пат Миддлер, Джо Крэйн, Винни Апшоу и Клайд Корлисс в машине Мильта Кроссена и многие другие.
Майк Райсон и Роял Сноу выкопали могилу рано утром. Как Майк вспоминал потом, ему показалось, что Роял был не в своей тарелке — необыкновенно тихий, почти унылый. «Видно, вчера со своим приятелем Питерсом заливали это дело до поздней ночи у Делла», — подумал Майк.
Пять минут назад, заметив катафалк Карла Формена на склоне холма в милях пяти по дороге, он распахнул широкие железные ворота, покосившись на острия решетки — ни разу он не смог от этого удержаться с тех пор, как нашел Дока. Потом вернулся к могиле, где ждал отец Дональд Кэллахен, пастор прихода в Джерусалемз Лоте, открыв книгу на детской похоронной службе. «Это у них называется третьей станцией, — вспомнил Майк. — Первая станция — в доме усопшего, вторая — в крохотной католической церкви Сент-Эндрю. Последняя станция — „Гармони Хилл“. Все выходят».
В груди у него слегка похолодело, когда он взглянул вниз на пучок яркой пластиковой травы, брошенный по обычаю на землю. Хотел бы он знать, зачем это делается. Трава выглядела тем, чем была: дешевой имитацией жизни, маскирующей тяжелые коричневые комья подводящей все итоги земли.
— Едут, отец, — сообщил он.
Кэллахен — высокий, с пронзительными голубыми глазами — начинал седеть. Райсон, хотя и не был в церкви с шестнадцатилетнего возраста, любил его больше всех городских священников. Джона Гроггинса, методиста, все считали лицемерным старым попом, а Раттерсон из церкви Святых Последних Дней отличался ленью, как медведь, застрявший в пустом улье. Кэллахен знал свое дело, он вел похоронную службу спокойно, утешительно и всегда недолго. Райсон сомневался, что его красный нос и проступающие на щеках сосуды происходят от молитв, но если Кэллахен и пил слегка, кто решился бы осуждать его за это? Мир так быстро летит в тартарары, что удивительно, как это еще все священники не в сумасшедшем доме.